Один из моих молодых друзей задал, на первый взгляд, очень простые вопросы, о которых, так или иначе, я пишу уже 10 лет, с тех пор, как “вышел к людям со словом”.
Во многом, по “совету Шостаковича”, который переживал в конце жизни, что и в творчестве, и жизни мало уделял внимание слову, соединенному с его музыкой. Как в симфоническом творчестве, так и литературно-публицистическом.
Вопрос я разделил на три пункта. И буду отвечать на каждый пункт отдельно. На первый – сегодня, на второй завтра, на третий послезавтра. Темы, поднятые в этом вопросе требуют не “ответов”, а физиологического проникновения иного сознания, как способа расширения собственного сознания.
Процесс переформатирования сознания, выпестованного одной средой-культурой, в сознание универсальное и гибкое, способное преодолеть “все среды и культуры”, став надкультурным индивидуальным сознанием, это процесс всей жизни, при условии постоянной работы над своим сознанием.
Здесь, на нашей странице появляются часто люди, которых я называю “туристы”. Люди, желающие “приобщиться” к чему-то, что вызывает их интерес и симпатию. При первых же столкновениях с нарушением их картины сознания, их “картины мира”, подобные “туристы” отскакивают от нашего сообщества, как упругие мячики. Откатываясь в свой мир, где они будут гнить в комфорте умственной и душевной стагнации до их физической смерти. Это, так называемые, “сложившиеся люди” со “своими убеждениями”.
Не случайно в последние два дня я вспомнил почти “детскую притчу” – “Солярис” Лемма и фильм Тарковского. Что в книжке, что в фильме вопросы, поднятые авторами очень просты, почти схематичны и примитивны. И, тем не менее, вот уже полвека, как эти вопросы не то, что не осмыслены, но, попросту, забыты, “похерены”. Людям “некогда”. У них “своя жизнь”, со “своей картиной мира”. Людям некогда не только заниматься “чужим сознанием”, но нет ни времени, ни сил заниматься своим собственным сознанием.
Люди чувствуют “дискомфорт”, когда они начинают думать. Гораздо проще, удобнее, легче, “приятнее” вписаться в любую матрицу. Тем более, что матрица сейчас прилично кормит, дает развлечения, комфорт, и делает коротенький отрезок времени на земле, в условные 30-80 лет вполне сносным развлечением. Сегодня мир – это дебил. Это его “личное дело”.
Меня это никак не касается. Дебилу дебилово. Меня же, привлекает смысл этого отрезка времени, в связи с тем, чему ты отдаешь свое “сердце”. Мое сердце отдано музыке, а значит – прекрасным людям. Ушедшим и “сегодняшним”. Больше меня ничего не интересует и не радует. Музыка и красивые люди, через которых я осмысливаю и музыку, и мир, а через этот процесс, в свою очередь, лучше понимаю себя и “назначение командировки” на этой “планете”.
Итак, вопрос был следующий:
1. “Скажите, когда именно и в связи с чем Вы почувствовали неприязнь и отторжение Советского строя”.
2. “А также (особенно важно) советской культуры, искусства, принципы советского пианизма?”
3. “Когда-то давно люди иногда путали Ваши записи с записями Рихтера. Честно говоря, прослушав Этюд-картина фа диез минор ор.39 я тоже нашел огромное сходство исполнения с Рихтером. Значит, по меньшей мере, в студенческие годы этого отторжения ещё не было?”
Я пытался донести людей в своей книжке, в достаточно подробных описаниях возникновение “неприязни и отторжения” советского строя в “динамике”. В физиологичности процесса постепенного осознания ядовитой нежити, в которую погружена страна и люди. Но, люди есть люди.
Над книжкой надо “думать”. Поэтому в РФ ее, для начала, просто-напросто запретили. Думать в РФ нельзя. Это негласное, но принятое всеми гражданами “условие-табу” жизни в РФ. Это мера самосохранения. Если в РФ начнут думать, РФ исчезнет в течении дня, в самом начале этого процесса. Там сто лет отучали думать смертью. Пять поколений. Теперь, даже те, кто думает, что они думают, на самом деле, думать не умеют. Место церебрального процесса в РФ полностью заменили пищеварительный и сексуальный. Церебральный атрофировался за сотню лет.
Поэтому, в РФ можно всё, кроме одного – думать. Можно даже убивать и насиловать. А лучше “гордиться”. Ведь, некая вседозволенность разгула человеческой дикости и демонстративного веселого идиотизма это, вполне, “пища для гордости”. У “других” такого нет, и быть не может. А значит – везде, кроме РФ “несвобода”. Свобода быть полным разнузданным отморозком – это редкая вещь и она находит всё большее количество поклонников во всем мире..
Но, я отвлекся. Итак, мой ответ на “первую часть вопроса” будет в нескольких “выжимках” первых глав книжки, где именно, почти между строк, показано осознание, еще не убитой душой и интеллектом подростка, нежити и вонючей гнили разложения, так называемого “советского общества”.
Наступает длинный уикенд и можно позволить себе “лонгрид”. Разумеется тем, у кого есть определенный взгляд на земную командировку:
РУКИ ПО ШВАМ.
В мае 1971 года я первый раз в жизни поехал за границу. Директор ЦМШ Михаил Анастасьев повез лучших учеников на юбилей знаменитой белградской музыкальной школы «Станкович». Четверо московских школьников должны были дать два концерта с двумя музыкантами из Югославии – пианистом Иво Погореличем (тринадцати лет) и виолончелисткой Ксенией Янкович (двенадцати).
От одной мысли, что мы едем за границу, у нас, советских девятиклассников, кружились головы. Мы всему радовались. Спальный международный вагон, прекрасные туалеты, умывальники в купе, иностранцы! В поезде мы все время сидели на одной полке, как котята, вертели головами, делились впечатлениями. Первая остановка за границей – Будапешт. Дунай. Роскошные дворцы со странными куполообразными зелеными крышами. Мы курили американские сигареты и, взявшись за руки, разгуливали, покачиваясь, по красивейшему мосту, соединяющему Буду и Пешт. Дальше – Словения, Нови Сад, Белград. Что нас особенно поразило? Еда! На улицах можно было купить бутерброды с салями. Напиться ледяного апельсинового сока. Разумеется, мы в первый же день безбожно объелись и опились. Языки наши покрылись неприятным белым налетом, мы охрипли. Хорошо, что нам не нужно было петь.
В школе «Станкович» мы встретили свободную европейскую молодежь. Девочки носили мини юбки или шорты, маечки без бюстгальтеров. Ребята – замшевые ботиночки, джинсы, майки «лапшой» или со шнуровкой на груди. Ко мне подошла стройная, как балерина, белокурая, кудрявая красавица Мина, пианистка. Чмокнула меня в щеку своими коралловыми губками, отчего я покраснел, как редиска, и потащила гулять. Купила в ларьке журнал с голыми тетками, присела на лавочку, меня посадила рядом с собой и начала деловито разглядывать картинки, тыкая в них указательным пальчиком и спрашивая:
– А так тебе нравится? А так ты с кем-нибудь пробовал?
В тот день я так и не добрался до рояля. И я, и мои товарищи – скрипач Лева Амбарцумян и виолончелист Витя Козодов – повалились без сил на кровати в общежитии и заснули мертвым сном.
Многие «первые» поездки поразили меня. И Зальцбург, и Америка, и Италия, и другие. Но поездка в «самый свободный барак соцлагеря» так и осталась сильнейшим, незабываемым переживанием. Может быть, потому что я был подростком. Югославские школьники были свободными людьми. Тито не раздавил в своих людях то, что полностью уничтожил Сталин, то, чего катастрофически не хватает и многим гражданам современной России – чувство собственного достоинства, уважение к другим и, главное, свободную индивидуальность, позволяющую критически взглянуть на общество и на себя.
На совместном концерте мы, советские, забили югославов совершенной техникой и художественным мастерством. Но эта победа почему-то не принесла нам радости. Да, мы отлично отработали свою программу, но ощущали себя замученными сумасшедшими занятиями и ежедневным промыванием мозгов музыкальными спортсменами. Мы были сильны, свободны и возвышенны только в музыке, а в обычной, частной, жизни мы были неуклюжи и зажаты.
Мы «сделали» югославов и в Загребе, но и тут радостного ощущения победы не было. Как их ни побеждай, а они, европейцы, были в сто раз счастливее нас! Они жили и наслаждались жизнью естественно, легко, а мы даже не знали, что это такое! Мы жили – руки по швам.
Накупив подарков, мы без всякого энтузиазма поехали домой. Всех нас мучило неожиданно пришедшее понимание безнадежной унылости нашей московской жизни.
Так называемая «советская пианистическая школа» – это очень консервативное образование. Она дала мне базу, без которой я не смог бы самостоятельно двигаться в том направлении, в котором сейчас двигаюсь.
ЦМШ шестидесятых была похожа на конвейер. Нам преподали все лучшее, что имела русская пианистическая школа конца XIX века. Я счастлив, что застал именно такую школу. Примерно тогда, когда я закончил ЦМШ (в начале семидесятых), началась агония Советского Союза, прекрасные старые преподаватели музыки, последние носители дореволюционной русской культуры, начали, как по команде, умирать. Умирали старики, умирали и молодые – Зак, Флиер, Оборин, Стасик Нейгауз, Борис Землянский… Подходило время уплаты по счетам. Советская культура должна была тогда встать, наконец, на собственные ноги, сойти, наконец, с дореволюционных еще костылей. Своих ног у советской культуры не было, было только министерство культуры.
В 1976 году Юра Егоров гастролировал в Чехословакии. Потом поехал в Италию и исчез в Риме после концерта – пропал. Объявился в Амстердаме. В СССР он больше не вернулся. В первом же интервью рассказал о причинах своего побега: «В России невозможно жить. Это же смешно, что некоторые книги нельзя читать или просто нельзя играть какую-то музыку – Шенберга и Штокхаузена, например, как декадентское капиталистическое искусство. Кроме того, я гей. В России рассматривают гомосексуальность как форму сумасшествия. Я жил с комплексом, что я психически болен. А если ваша гомосексуальность обнаружится, вам полагается от пяти до семи лет лишения свободы. Я должен был скрываться, а я это ненавижу».
Я ТВОЙ ТОНКИЙ КОЛОСОК.
Это были самые смешные концерты в моей жизни. Я их вспоминаю, когда мне грустно. Участвовать мне в них пришлось раз тридцать в незабвенные годы «дорохих наших сосисок сраных». Концерты эти проходили всегда по одной и той же обкатанной и проверенной схеме, несмотря на то, что ставили их разные режиссеры. Торжественно и чинно входило в свою ложу Политбюро. Все, хлопая, вставали, начинались «бурные и продолжительные аплодисменты». Когда Леня переставал сдвигать, как тюлень ласты, свои ладоши – публика садилась. Диктор заклинал металлическим и грозным голосом «все радио и телестанции Советского Союза» и интервидение, по которым, якобы, шла «прямая» трансляция концерта. На самом деле трансляция запаздывала минут на пятнадцать. За это время можно было отредактировать запись в случае, если произойдет накладка.
Открывается занавес, и на заднике сцены начинает «полоскаться» то, чему в этот день полоскаться положено. На день рождения Ильича – полощется его опостылевшая всем героическая физиономия. Хор тоскливо тянет «Песню о Ленине». Перед знаменем стоит его гипсовая башка, размером чуть не со статую свободы. Огромная лобная кость головы Ильича опровергает самим своим существованием все теории краниологов. Я всегда с ужасом думал, что будет, если проклятая черепушка свалится? Меня успокоили знатоки – рассказали, что башка пустая, даже и не гипсовая, а раскрашенная под гипс, из пенопласта.
На торжественных концертах, посвященных первому в мире государству рабочих и крестьян, полощется кровавое знамя и звучит песня о СССР: сивый мерин-певец или хор сивых меринов, грозно набычившись, сурово поет патриотическую белиберду, в которую никто не верит и которую никто не слушает. На революционных праздниках – полощется революционное знамя; и певцы, и хор с исступленно верными партии кувшинными рылами поют еще более сурово и грозно песню о ВОСРе (о Великой Октябрьской Социалистической Революции).
На первой же репетиции я пошел к заднику посмотреть, как же это гигантское знамя так здорово полощется. Вижу – стоят там два мужика со здоровущими пылесосами, работающими наоборот, и дуют на знамя. Иллюзия полная – знамя полощется, как на сильном ветру. Световики подсвечивают его кровавым экстатическим светом. Такой же дутой, «пылесосной», иллюзией был и весь СССР!
После полоскательного и свирепого открытия следовал обычно лирический номер. Для контраста. Либо Ниловна ласково порычит что-то про родину, либо выйдет какой-нибудь огромный толстяк (например, Булат Минжилкиев) и споет «Русское поле». Когда этот киргизский Пантагрюэль проникновенно заканчивал песню словами «Здравствуй, русское поле, я твой то-о-о-нкий колосок», мы, артисты за сценой, валились на пол от хохота.
А дальше номера бежали подряд, один за другим, как вагоны длинного товарняка. Кремлевское сквозное действие – на прострел слабых душ, разомлевших перед телеэкранами строителей коммунизма, участников битвы за урожай, воинов-интернационалистов и бойцов невидимого фронта.
«Нормальные люди» на этих концертах выступали редко. Исключениями были, пожалуй, только артисты балета. Я наслаждался искусством Володи Васильева и Кати Максимовой и с удовольствием болтал с ними в паузах бесконечно длящихся репетиций. С певцами и певицами общаться было невозможно. Они так напрягались и надувались от «важности задачи и момента», так истово демонстрировали преданность коммунистической партии, что начисто теряли мозги и человечность. На менее серьезных концертах режиссеры «опускались» до Хазанова, один раз даже Пугачеву зазвали – помучили ее всласть на репетициях, а перед концертом все-таки выкинули. Так и не осмелились нарушить фараонские традиции.
На репетициях всем заправлял назначенный режиссер, а на прогоне (генеральной репетиции) сидели уже надзиратели из ЦК КПСС и обязательно – какой-нибудь из замов министра культуры. Эти люди любили делать артистам замечания. Особенно отличался Кухарский, не упускавший случая продемонстрировать свое величие и унизить артиста. Замечания, впрочем, делались обычно рядовым участникам – аккомпаниаторам, членам танцевальных или певческих ансамблей, хормейстерам. Солистов, как правило, не трогали. Потому что солист, в ответ на замечание, мог запросто уехать домой. Торжественные концерты не приносили никаких дивидендов. Они были официальным признанием статуса артиста и только. Выклянчить что-либо для себя там было невозможно.
Вот идет обычная репетиция. Ниловна глухо рокочет что-то патриотическое под аккомпанемент скромнейшего пианиста, хорошего мастера. Кухарский пытается судить и рядить.
– Стоп! Вы вступление плохо сыграли! Вы что, дома вообще в ноты не смотрели, идите и учите, марш!
За сценой в это время – вавилонское столпотворение! На такое количество участников помещение явно не рассчитано. Одних ансамблей с нимфетками – два или три, каждый по пятьдесят человек! А еще — оркестры симфонические, духовые, сводные и военные хоры, ансамбли «писка и тряски», кордебалет. Вентиляция не справляется. Духота.
Стоим мы с Володей Васильевым, болтаем за кулисой, откуда он должен Спартаком выскочить. Скоро его выход. Оркестр играет вступление, Володя расслаблен. Спрашиваю его: «Как это тебе удается так ловко на руку балерину поймать, ведь она на тебя с полутораметровой высоты сигает? А потом ты ее таскаешь на вытянутой руке, а она в шпагате сидит и ручками поводит!»
– Техника, – лениво отвечает Володя, – аппликатура, пальцевые приемчики всякие для страховки, вот они и сидят как влитые.
Еще не успеваю засмеяться, а он уже мышцы напружинил и выскочил каким-то волшебным, стремящимся вверх волчком, а затем еще вырос, вытянулся, прыгнул, застрял в воздухе, полетал, мягко приземлился и опять взлетел. И парит, парит, как демон. Гений. За долю секунды перевоплотился в хачатуряновского Спартака. И вот он уже там, в древнем Риме, летает и царствует на арене. И мы, зрители, вместе с ним. Закончив номер, Володя подходит ко мне, едва переводя дух от бешеных прыжков, мы продолжаем шутить.
Вот побежали на сцену беспомощные нимфетки в белых колготках. Во что они наряжены и что у них в руках – зависит от темы концерта. Октябрята, демонстрирующие трогательную радость потому, что их вырастил дедушка Ленин, – в коротеньких школьных платьицах. Если концерт посвящен Союзу республик свободных, то нимфетки выбегают как бы в национальных костюмах, зачастую тоже длиною только до бедрышек, а под ними узбекские шароварчики. Разумеется, полупрозрачные.
Для тех членов Политбюро, которые любят девочек покрупней и постарше, танцует ансамбль «Школьные годы». Там старшеклассницы в широких юбочках кружатся так, что трусики и то, что под трусиками, прекрасно видно. Загляденье для советских фараонов и их челяди! Ну, а для совсем уж «нормальных мужиков» – вдосталь попляшут спелые девки из краснознаменного какого-нибудь ансамбля песни и пляски. Эти будут, не стесняясь, задирать военные юбки до трусов и лихо отдаваться в танце. Согреют сердца партийным бонзам и их самые дорогие, совсем уже китчевые, «народные коллективы». Бравые «а-ну-ка-парни» будут вышагивать страусиными шажками, вытягивая ножки в сапожках и имитируя деревенскую удаль. Прошлись бы они так по настоящей среднерусской деревне – мужики бы животы от смеха надорвали, а потом – колами по хребтам. «А ну-ка-девушки» пойдут лебедушками, неестественно, как бы «по-деревенски», не забывая, однако, периодически заголять ляжки и задницы. Ближе к концу выбегут веером на сцену счастливые моисеевцы. Это настоящие артисты, они точно знают, как и что, в каких пропорциях и темпах демонстрировать! Советский «Мулен Руж».
Выплывут громадными бюстами вперед «душевные» Людмила Зыкина и Ольга Воронец, обе в шикарных русских платках, сделанных в Италии. Разведут полные свои руки с подагрическими пальцами в бриллиантовых кольцах, и завоют дурными «народными» голосами, напоминающими пожарные сирены: «Я люблююю сваю зе-е-е-емлю-ю-ю, родныые кра-я-я-я-а-а-а-а…»
Если я не ошибаюсь, фортепьянные номера утвердились на этой ярмарке безвкусицы только после моей победы на конкурсе Чайковского. За то, что во мне не было ни еврейской, ни немецкой крови, меня особенно любили фараоны. Раз двадцать я сыграл финал первого концерта Чайковского. На глазах у изумленной публики медленно и значительно, как Садко, поднимался вместе с оркестром из-под земли… И чесал, как дьявол, бойкие веселые пассажи из украинского финала.
После того, как произошло нелепое покушение на Брежнева, артистов стали на сцену выпускать по паспортам. Поставили топтунов у входа в оркестровую яму и за кулисами на сцене. У солистов были свои комнаты, мы почти не страдали от этих новшеств, не то – бедные рабы, задействованные в массовых сценах. Им приходилось тащиться на сцену по подземным лабиринтам из общих, невыносимо душных помещений, либо с бесчисленных лестничных площадок, где их держали группами надсмотрщики-худруки, и по дороге несколько раз показывать гэбистам паспорта.
Иду я однажды к яме, пытаюсь в Чайковского перевоплотиться. В девятнадцатый раз. Слышу, как диктор объявляет торжественно: «А сейчас, в исполнении лауреата… и государственного симфонического оркестра под управлением народного…»
И тут вдруг: «Стоп, товарищ, предъявите паспорт!»
– Забыл в артистической!
– Ну, и топай за ним!
Бегу, задыхаясь, в безвоздушных подземельях Дворца Съездов. Добежал, схватил паспорт. Рванул назад, как Борзов на стометровке. А сцена уже неотвратимо едет вверх, осталась дырка в полметра. Прыгаю рыбкой, задеваю за что-то и рву брюки до пояса. Проскочил. Какая-то героиня с первого пульта первых скрипок (спасибо ей!) оценила моментально ситуацию, вынула из волос сто заколок и заколола мои тряпочки.
Еле успел в первый аккорд в си бемоль миноре въехать после вступления оркестра. Сыграли чисто, грянули на весь соцлагерь. Только после выступления осознал, что чудом избежал смерти на гильотине, и затрясся. Прыгнул бы менее удачно – разрезало бы меня сценой на две половинки, как сосиску.
В конце концов, стало мне невмоготу Чайника тысячу раз играть. Спросил, можно ли финал второго концерта Рахманинова исполнить? Можно! Отлично. Крестьяне, депутаты и рабочие зверски хлопали «своему в доску, простому русскому парню Андрюхе», иногда вся наша оркестровая гвардия вылезала, как Китежград, из-под земли на бисы. В телевизионной трансляции это вырезалось.
Однажды режиссеры дали мне задание сделать переложение для четырех фортепьяно марша из оперы Прокофьева «Любовь к трем апельсинам». В этой работе мне помог мой безотказный профессор Наумов. Переложение получилось мегавиртузное! Четыре Стейнвея трещали под напором молодых крепких пальцев! Казалось, динамичные пассажи и резкие прогрессии аккордов источают прерывистый нервный прокофьевский свет. Режиссер был новатор и глобалист. Он посадил нас на сцене ступенеобразно – четыре звезды фортепьяно на четыре этажа. На нижней, ближайшей к публике, ступени, восседал я, этажом выше – гениальная Катя Новицкая, вскоре эмигрировавшая в Бельгию, дальше – еше один юноша и девушка.
Все мы были молодые, красивые, победители престижных конкурсов по всей планете. Мне, как «главной звезде в созвездии», полагалось выделяться. Как же этого достичь, несмотря на такое обилие и равноправие нотного текста? Режиссер нашел выход. Марш начинается с барабанных звуков на ноте си-бемоль. Эту ноту, со всеми бесчисленными повторениями, отдали мне. Остальные ждали темы вступления. Субординация была соблюдена. Нас все это, конечно, бешено смешило. Наш четвертый участник парил где-то в поднебесье. Не хватало только Лени Рифеншталь, которая могла бы эту сцену включить в свой фильм «Триумф воли».
И вот, начинаю, наконец, после получасового перечисления наших регалий. Заношу руки над моим «личным» си-бемолем. Давлюсь от смеха… И мажу первую ноту. Наш квартет разлетается. Мы играем и хохочем в голос.
Не только артисты были измучены бесчисленными репетициями, но и специфическая публика подобных мероприятий. Концерты начинались после многочасовых торжественных заседаний. Там люди от одной только речи генсека совели, костенели и отключались! Целая бригада звукорежиссеров вычищала все непристойные всхлипывания и рычание гакающего и шамкающего генерального секретаря, страдавшего раком челюсти. Вырезать-то они вырезали, а потом, чтобы поглумиться над стариком, склеивали в одну длинную ленту все чмоки и хрюки и прослушивали, гогоча до истерики в студиях Центрального телевидения и фирмы «Мелодия», которая выпускала пластинки с речами фараона.
СЕППО КАРЛСОН
После моего выступления в Зальцбурге в 1974 году советские музыкальные начальники посадили меня на «диету». Никаких планов, никаких разговоров о следующих гастролях!
– Выпустили тебя на волю на несколько дней, радуйся, птенец! Посиди теперь в родном курятнике.
Никаких планов, гастролей! И это тогда, когда музыкальные агенты со всего мира буквально заваливали Госконцерт приглашениями и проектами, обещали кучу денег для советских государственных дармоедов. Приглашения игнорировались, на них просто не отвечали.
Западные агенты прекрасно понимали мотивации советских культурных богдыханов. Знали, что в открытом бою их не победишь, и придумывали всякие хитрости. Например, приезжали в Москву по туристическим визам и искали частных встреч с артистами для обсуждения всевозможных проектов. Так поступал и Сеппо Нумми, музыкальный агент родом из Финляндии, богач и колоритнейшая личность. Сеппо был курляндский барон, гей, имел виллы в Риме и в Тампере, где он и скончался от инфаркта в самом расцвете сил.
Сеппо руководил музыкальным фестивалем в Хельсинки, который он сумел поднять до уровня Зальцбургского и Люцернского фестивалей. Пока Сеппо был у руля, в Хельсинки приезжали лучшие солисты и оркестры мировой музыкальной сцены. Интенсивности фестивальной жизни Финляндии семидесятых могла бы позавидовать даже главная музыкальная держава мира – Австрия.
Сеппо разыскал меня и пригласил на свидание в Метрополь. Гостиница Метрополь была основной московской базой для слежки за иностранцами и общающимися с ними совками. Поэтому я побаивался идти на встречу с Сеппо. Любопытство, однако, победило. Я спустился в метро и поехал на переговоры. В ресторане, кишащем гэбьем, как старая московская кухня – тараканами, меня провели за столик Сеппо. Это был человек в малиновом пиджаке в крупную светлую клетку, с огромным пузом, обтянутым свитером под горлышко лягушачьего цвета, ужасно похожий на Карлсона, который живет на крыше. Когда он улыбнулся, я заметил, что у него во рту не хватает половины зубов. Его столик украшала дюжина бутылок с яркими этикетками. Сеппо явно любил дорогое вино и обильные закуски.
Я представился. Сеппо внимательно посмотрел на меня, затем улыбнулся иронично и заявил, что поскольку у него нет с собой наличности, то… не мог бы я заплатить за его скромную трапезу. Эта просьба повергла меня в ужас. У меня в кармане лежал пятачок на метро. Я замялся. Сеппо посмотрел на меня еще более внимательно и садистски помолчал минутку-другую. Досыта насладившись моим смятением, он встал и ушел. Пришел через несколько минут с большой пачкой денег в пухлых холеных руках, которую демонстративно перебирал наманикюренным большим пальцем. Пачка приятно скрипела. Перед тем как расплатиться и покинуть ресторан, Сеппо спросил меня, не желаю ли я поесть или выпить. Я желал одного – поскорее смыться, пока этот Карлсон не втянул меня в какую-нибудь историю. Но Сеппо не дал мне уйти, предложил выступить с сольным концертом летом 1976 года в рамках хельсинского музыкального фестиваля. От неожиданности у меня язык прилип к гортани, я с трудом объяснил Сеппо, какие произведения я хотел бы исполнить. Сеппо записал продиктованную мной программу на оборотной стороне скомканного ресторанного счета.
Встреча закончилась, а уже через несколько дней Госконцерт известил меня об официальном приглашении на летний фестиваль в Хельсинки. Сеппо знал, как работать с советскими начальниками, и всегда добивался своего. Полагаю, он просто раздавал направо и налево дорогие подарки.
Мой сезон 1975 года был скуден. Я дал сольные концерты в Ленинграде, Киеве и Москве и в этих же городах сыграл оркестровые концерты Чайковского, Рахманинова, Равеля и Прокофьева…
В сентябре мы начали сыгрываться с Кириллом Кондрашиным, весьма строгим господином, глубоким и сильным музыкантом. После нескольких концертов (в Дубне, Черноголовке и МГУ) мы прекрасно сыгрались и в дальнейшем получали удовольствие от совместного музицирования и от личного общения. Кирилл Петрович был настолько любезен, что в течение нескольких лет посвящал меня в тонкости дирижерского мастерства. С тех пор я никогда не боялся встать за дирижерский пульт перед любым оркестром. В октябре мы отправились в Польшу, где с блеском провели большое турне с третьим концертом Рахманинова.
В Польше я посетил Майданек – бывший нацистский лагерь смерти около Люблина. Пришел туда в день, закрытый для посещений. Маленький, горбатый хранитель музея пропустил меня в лагерь. Я долго бродил один по этой громадной фабрике смерти, видел банки с газом Циклон Б, целые стены обуви убитых людей, заграждения из колючей проволоки, крематорий, высокую гору черного пепла, жуткий препарационный стол. Попросил закрыть меня одного на полчаса в газовой камере…
Никак не мог понять, как весь этот ужас мог произойти. Задумывался я тогда и о том, сколько наших, советских майданеков успешно функционировало в совсем недавнем прошлом. Есть ли хоть в одном бывшем сталинском лагере музей?
В 1976 году я отправился в Прагу на знаменитый уже тогда фестиваль «Пражская весна» с сольными и оркестровыми концертами… Провел там две недели и отбыл в Италию, где сыграл виртуозную сольную программу в сорока концертных залах по всей стране. Оттуда через Москву слетал на фестиваль к Рихтеру, во Францию, с программой из сочинений Скарлатти, Чайковского, Скрябина, Равеля и Балакирева. Затем поехал в Хельсинки, где меня ждал хитрый Карлсон – Сеппо Нумми.
Меня встретили на аэродроме его люди и отвезли в гостиницу «Вакуна» на площади Маннергейма, где стоит гордая конная статуя великого маршала. Сеппо жил в той же гостинице, которую упорно и презрительно именовал «Отель Вагина», занимал там роскошные апартаменты на последнем этаже. В его доме в Хельсинки ему было скучно. Его окружали бесчисленные смазливые мальчики-секретари.
Сеппо и в Хельсинки продолжал надо мной посмеиваться. На первом же торжественном обеде посадил меня рядом с китайцами. Между двумя китайскими гэбистами в жутких черных робах сидел в такой же робе прекрасный пианист Ли Минг Чанг. Тот самый, которому хунвейбины перебили пальцы на обеих руках (как и его блистательному коллеге Лю Ши Куню). Лицо Ли дергалось.
Карлсон сидел напротив и пристально на меня смотрел, иронически улыбаясь.
И китайская и советская пропаганды дружно объявили историю о перебитых пальцах китайских пианистов Ли Минг Чанга и Лю Ши Куня, занявшего, кстати, третье место на первом конкурсе Чайковского, «вымыслом Запада». И в Московской консерватории нам внушали, что этого не было.
Не так давно я встретился с Ли и спросил его об этом. Вместо ответа Ли молча поднял руки и показал мне искривленные, изуродованные изуверами пальцы и ладони…
Сейчас Ли Минг Чанг – профессор по классу фортепиано в консерваториях Гонконга и Шанхая…
Вечером я пошел репетировать в «Финляндия Таало», дворец, построенный для Совещания по европейской безопасности. Позже из него сделали концертный комплекс. Я вошел в зал – за роялем сидел Гилельс. Репетировал баллады Шопена для концерта на следующий день. Гилельс никак не попадал в верхние ноты повторяющихся пассажей третьей баллады. Повторял снова и снова. Я тихо ждал своей очереди, мне и в голову не приходило прерывать работу мастера. Я знал Гилельса по консерватории и через маму, которая когда-то брала у него уроки. Всегда поражался желчному выражению его лица. Был наслышан о его обидчивости. Наконец Гилельс поднялся и заметил меня.
– А-а, здравствуйте, Андрей!
– Здравствуйте, Эмиль Григорьевич, я надеюсь, что не побеспокоил Вас?
– Нет, я уже закончил. Как ваши дела? Как мама?
– Спасибо, все отлично, я только попробую рояль, можно?
– Пожалуйста.
– Спасибо.
Я присел за рояль, пока Гилельс собирался. Уходя, он сказал негромко: «До свиданья».
– До свиданья, Эмиль Григорьевич, позвольте пожелать Вам…
Не успел я сказать слово «пожелать», как Гилельс надулся как шарик, встал от негодования на цыпочки и проорал неожиданно визгливым голосом: «Эт-т-т-т-а-а-а я-я-а-а-а-а Вам жела-а-а-а-а-а-ю…»
Его до глубины души оскорбила моя попытка пожелать ему удачного концерта на завтра. Сумасшедший, – шептал я про себя, – сумасшедший!
На следующее утро я чистил зубы у себя в номере. Вдруг кто-то просунул сзади руку у меня между ног и лапнул меня за причинное место. Я отбросил чужую руку, повернулся… С зубной щеткой во рту, и с стекающей по подбородку трехцветной пастой.
Передо мной стоял ухмыляющийся Карлсон.
Do you think I аm crazy? – спросил меня Сеппо.
– Fuck off!
Сеппо больше не устраивал проверок моей сексуальной ориентации. В качестве компенсации за свое хамство познакомил меня с различными девицами, с одной из которых я даже ходил на демонстрацию в защиту китов. И подарил мне целый чемодан нелегальной русской литературы. Я перестал спать ночами и читал, читал, леденея от ужаса, правду о России. Дрожащими руками перелистывал страшные страницы нашей истории. Марченко, Делоне, Чуковская…
После этой недели в Хельсинки я стал другим человеком. Многие мои детские прозрения подтвердились. Я понял, что отсутствующие у нас свобода мысли, свобода творчества и свобода личности не пустые слова, не приправа к благополучию, а единственная основа жизни человека.
AG ❤